Ницше высказал бессмысленную идею, будто люди некогда видели добро в том, что мы ныне зовем злом. Будь это так, мы не могли бы говорить, что превзошли предков или хотя бы отстали от них. Как вы догоните Джонса, если идете в другую сторону? Дискутировать о том, выпало ли одному народу больше счастья, чем другому несчастья, — все равно что спорить, сравнивая пуританизм Мильтона с толщиной свиньи.
Правда, человек (неумный) может менять свою цель или идеал. Но, став идеалом, само изменение пребудет неизменным. Если поклонник изменения хочет оценить свои успехи, он должен быть верен идеалу изменения, он не смеет заигрывать с идеалом однообразия. Прогресс сам по себе не может прогрессировать. Стоит заметить, что, когда Теннисон, пылко, но довольно неубедительно восхвалял идею бесконечного изменения, он инстинктивно использовал метафору, годную для описания тюремной скуки. Он писал: Пусть великий мир несется в изменений колее. Он представлял себе изменение неизменной колеей, и так оно и есть. Изменение — чуть ли не самая узкая и жесткая колея, в какую только может попасть человек.
У меня нет места, чтобы подробно толковать эту философию воли. Она идет, я полагаю, от Ницше, который проповедовал то, что называется эгоизмом. Это было довольно легкомысленно, так как Ницше отрицает эгоизм тем, что его проповедует: проповедовать учение — значит делиться им. Эгоист называет жизнь войной без пощады и не жалеет усилий, чтобы уговорить своих врагов воевать. Проповедник эгоизма поступает весьма альтруистично.
Все поклонники воли, от Ницше до Дэвидсона, на самом деле вовсе лишены воли, они не могут хотеть, они едва ли могут мечтать. Доказать это легко: они всегда говорят, что воля распространяется и вырывается наружу. Напротив, любой акт воли — самоограничение. В этом смысле каждый поступок — самопожертвование. Выбирая что-нибудь, вы отказываетесь от всего остального. То возражение, которое они выдвигают против брака, действительно против любого поступка. Каждый поступок — неотменимый выбор, исключающий все прочие. Когда вы берете себе жену, вы отказываетесь от всех остальных женщин; точно так же, выбрав какой-то путь, вы отказываетесь от всех остальных. Если вы станете английским королем, вы откажетесь от должности бидля в Бромптоне; отправившись в Рим, вы пожертвуете сосредоточенной жизнью в Уимблдоне. Именно из-за этого запрета или ограничения, присущего воле, разговоры анархических поклонников воли столь бессмысленны.
Ницше от природы саркастичен. Он мог глумиться, хотя не умел смеяться, но в его сатире есть какая-то неосновательность именно потому, что за ней нет ни крупицы обычной морали. Он сам много нелепее, чем то, что он осуждает. Ницше очень хорошо символизирует вырождение абстрактной ярости. Размягчение мозга, которое в конце концов настигло его, не было физическим несчастьем. Если бы Ницше не кончил слабоумием, слабоумием кончило бы ницшеанство. Думать в одиночестве и гордыне — это путь к идиотизму. Каждый, кто не желает смягчить свое сердце, кончит размягчением мозга.
Последняя попытка избежать интеллектуализма приводит к интеллектуализму и, значит, к смерти. Яростное поклонение беззаконию и материалистическое поклонение законам равно кончаются пустотой. Ницше карабкается на шатающиеся горы, но в конце концов взбирается на Тибет и усаживается там рядом с Толстым в стране ничто и нирваны. Оба они беспомощны — один потому, что не может ничего удержать, другой потому, что не хочет ничего упустить. Толстовская воля заморожена буддийским чувством греховности любого конкретного поступка, но и ницшеанская воля заморожена идеей, что любой конкретный поступок хорош: ведь если все конкретные поступки хороши, ни один из них нельзя назвать конкретным. Оба стоят на перекрестке, и один ненавидит все пути, а другому все пути хороши. Результат угадать нетрудно — они стоят на перекрестке.
Жанна д’Арк не топталась на распутье, отбросив все пути, как Толстой, или приняв их, как Ницше. Она выбрала путь и ринулась по нему стремительно, как молния. Тем не менее в ней было все то, что есть хорошего в Толстом и Ницше; все, что есть в них мало-мальски сносного. Я подумал о великих дарах Толстого — о даре простых чувств, особенно жалости, о любви к земле и к бедным, о почтении к согнутой спине. У Жанны было все это, даже больше: она бедно жила, а не только поклонялась бедности, как типичный аристократ, бьющийся над загадкой крестьянина. Потом я подумал обо всем, что есть хорошего и трогательного в несчастном Ницше, — о его мятеже против пустоты и трусости нашего века. Я вспомнил, как он возопил в пустыне о вдохновенном равновесии опасности, как жаждал топота коней и звал в битву. Что ж, и это было у Жанны, только она сражалась, а не поклонялась сражению. Мы знаем, что она не испугалась войска, тогда как бедный Ницше боялся и коровы. Толстой воспел крестьян — она была крестьянкой. Ницше воспел войну — она воевала. Она побила каждого из них на его поле; была добрей и смиренней Толстого, яростней Ницше. И главное — она делала и сделала много, а они размышляли.
«Томми — хороший мальчик» — чисто философское утверждение, достойное Платона и Аквината. «Томми живет высшей жизнью» — неуклюжее иносказание самого дурного пошиба.
Кстати, в этом — большая слабость Ницше, которого многие считают смелым и сильным мыслителем. Конечно, он пишет убедительно и красиво; но уж никак не смело. Чего-чего, а отваги в нем нет. Он никогда не скажет, что думает, простыми абстрактными словами, как говорили твердые и бесстрашные мыслители — Аристотель, Кальвин, даже Маркс. Он вечно прячется за пространственную метафору, как резвый, но не слишком талантливый поэт. Не осмеливаясь сказать «хуже зла» или «лучше добра», он говорит «по ту сторону добра и зла». Посмей он взглянуть своей мысли в лицо, он увидел бы, что это — чушь. Описывая своего героя, он не скажет, что тот — чище, или счастливей, или несчастней других: ведь это все мысли, штука опасная. Он говорит, что тот выше других, но так можно сказать об акробате или об альпинисте. Ницше — очень робкий мыслитель. Он и сам не знает, какой именно ему нужен сверхчеловек. А уж если он не знает, откуда же знать простым поборникам эволюции, жонглирующим словом «выше»?
Третьи решили сидеть тихо. Когда-нибудь что-нибудь да будет (никто не знает, что и когда). Если чтото появилось — значит, так надо; если не появилось — значит, незачем. Четвертые, напротив, стараются забежать вперед. Поскольку у нас могут вырасти крылья, они пока что отстригают нам ноги. А что, если природа задумала сороконожек? Пятые, наконец, берут то, что им нравится, и выдают за цель эволюции. Эти — разумней всех. Только так и можно толковать почеловечески слова «прогресс» и «развитие».
Гилберт Честертон «Ортодоксия»